СЦЕНАРИИ ФРАНЦУЗСКОГО КИНО
«Папа, мама, служанка и я» (сценарий).
(Литературная запись Робера Ламурё. Перевод Т. В. Ивановой.)Часть 1. Разрешите представить вам.

Я встретился с Катрин 24 декабря, в сочельник. Встретился совершено случайно, что, впрочем, как правило, происходит во всех знаменательных случаях.
Когда счастье решает вторгнуться в вашу жизнь, оно делает это всегда инкогнито и совершенно неожиданно, словно ошиблось дверью. Поэтому-то часто, не распознав его, проходят мимо. Я знаю целую кучу людей, проморгавших своё счастье, до которого им было рукой подать... Судите сами, если бы, возвращаясь в сочельник домой, я свернул на улицу Оршан, а не шёл до конца по улице Равиньян... Или если бы я жил совсем в другом месте...
Но вы ведь ещё не знаете нашего дома.
Мы живём на самом верху Монмартра, улица Лепик, 96-бис. Дом ничем не примечательный, спокойный, добропорядочный... Одним словом, «буржуазный».
Уже много лет никто из жильцов не въезжал и не выезжал. Разве что по причине похорон... Но умирали все люди преклонного возраста, члены семейств, которые жили впятером в трёх комнатах, так что в смерти одного члена семьи ничего трагического не было. Она лишь навевала небольшую, скорее даже приятную меланхолию.
Никаких новорождённых... Никаких любовных драм... Одним словом, ничего интересного для сплетников, любопытных обывателей и романистов, специализировавшихся на описании происшествий, взятых из жизни.
Единственными событиями за весь день были лишь ежедневные посещения почтальона, приходившего в восемь часов утра и в шесть часов вечера. Он входил в подъезд, стучал в застеклённую дверь привратницкой, заходил к консьержке и через несколько минут вновь появлялся в подъезде, вытирая усы тыльной стороной руки. Стирал ли он капельки от выпитого вина? Или же пятна от губной помады нашей консьержки (как подозревали некоторые злонамеренные квартиранты)?.. Наверняка знает об этом один только бог — бог монмартрских почтальонов.
Другим выдающимся событием в жизни дома 96-бис стало также появление уличного певца, всегда одного и того же. Он носил чёрную куртку и полосатые брюки. Его свободно можно было бы принять за заведующего каким-нибудь отделением универсального магазина, заведующего, много лет назад уволенного и три зимы спавшего на скамейках, не снимая своего некогда столь роскошного костюма. Отвороты его полосатых брюк свисали теперь лохмотьями, а чёрная куртка порыжела.
Он становился перед входной дверью, пристраивал скрипку себе под бороду и начинал пиликать: «Ах, как они любили друг друга...» Никогда мне не привелось услышать, чтобы он играл что-то другое. Наверное, он просто не знал других песенок, а возможно, ему казалось, что именно эта лучше всего подходит для жильцов нашего дома...
При первых же звуках скрипки раздвигались все шторы и в окнах один за другим появлялись жильцы. Обитатели всех шести этажей, от привратницкой до комнат для прислуги, весь наличный состав дома словно по мановению волшебства оказывался налицо. Дом как бы выворачивался наизнанку, показывался «в срезе», становясь похожим на геологическую карту, которую мой отец демонстрировал своим ученикам.
В самом низу появлялась скрывавшая свои перезрелые прелести под непомерным розовым капотом наша консьержка мадам Ле Галл, с накрашенными губами и письмом из Алжира в руках...
В первом этаже направо — майор Баттер, отставной командир эскадрона, холостяк. Налево — аббат Флотт, викарий собора Сен-Пьера, тоже холостяк.
Во втором направо — старая актриса, мадемуазель Ориньи, так же густо обложенная грелками, как её салон рококо усеян пожелтевшими фотографиями, со стёршимися неразличимыми автографами. А налево — мосье Дефорж, отличительный признак которого — скупость.
На третьем — мадам Рамье, которая всегда, в любой час дня колотит ковёр, выбивая из него пыль. Там же мосье Каломель, тот колотит жену, но только раз в неделю - субботним вечером.
На четвёртом — чета стариков-рантье. Они никогда не открывают окон. Бедняжки так мало едят, что боятся, как бы их не сдуло ветром. Кроме мадам Ле Галл, никто не знал, да и не старался узнать, их фамилию. Их называли просто: «наши старики».
И, наконец, на пятом...
На пятом — мы.
Папа.
Мама.
Служанка.
И я.
Папа — учитель естествознании в коллеже для девиц, находящемся в Отейле, на улице Лассомпсион. Это учреждение Сент-Бёва, которое невинные души ошибочно принимают за религиозное.
Стоило взглянуть на папу, и даже те, кто не был осведомлён о его профессии, по каким-то едва уловимым, но бесспорным признакам тотчас о ней догадывались. Левое плечо несколько опущено (именно с этой стороны он носит портфель)... Лоснящиеся локти, оттопыренные карманы... высокие ботинки... огромный лоб... взгляд кроткий и от близорукости несколько уклончивый (папа из кокетства носит очки только «за работой»)...
Это — человек добросовестный, хороший и застенчивый, он пытается скрыть свои достоинства, маскируясь вспыльчивостью и брюзжанием. Да и как ему не брюзжать, если погибли мечты стать большим учёным, открывателем новых истин, и приходится влачить жалкое существование — втолковывая равнодушным ученикам открытое другими... Ведь даже бакалейщик, величающий его «господином профессором», зарабатывает за одну неделю вдвое больше, чем он за месяц.
У мамы, примернейшей из супруг, манеры, как у ветреной, капризной девчонки. Возможно, потому, что в молодости она была очень хороша собой. А возможно, что она, как и многие другие на этом свете, изо всех сил стараясь замаскировать своё мужество и самоотверженность, выбрала для этой цели маску пустышки. У неё прекрасные, печальные глаза, никак не гармонирующие с её заливистым смехом и раздражающим хихиканьем. Она говорит вполне толково, но столь торопливо, что никто не обращает на её слова никакого внимания. Я очень её люблю. Папа тоже очень её любит. Но мы почему-то стараемся возможно меньше ей это показывать.
Служанкой — к началу этой истории — была у нас Мари-Луиза. Она появилась в год моего рождения, ей было тогда пятнадцать лет. Это означает, что сейчас ей исполнилось тридцать восемь. Мари-Луиза — уродлива, мечтательна и чрезвычайно нам преданна. Свою жизнь она считает неудавшейся, может быть, из-за того, что никогда не была замужем. Когда у неё выдаётся свободная минутка, она раскидывает карты, загадывая на молодого блондина или безостановочно ставит на стареньком проигрывателе одну и ту же пластинку: «Счастье любви».
Что касается меня... Так вот! Мне скоро исполнится двадцать три года, а толку от этого никакого! Если верить моему зеркальному шкафу, я выгляжу высоким, сухопарым детиной с причёской «а ля чёрт побери» и с зубами молодого волка. Я меланхоличен, хотя и не страдаю отсутствием аппетита. Под моей весёлой циничностью в глубине души таится самая настоящая сентиментальность. Да, сердце моё тоскует и ждёт чего-то. Кое-какие пустяковые любовные интрижки без завтрашнего дня не смогли заполнить сердечную пустоту...
Я тоже жду «молодую блондинку», только не стремлюсь скоротать ожидание при помощи карт и музыкальных пластинок.
Несомненно, ещё не зная её, я всё время тосковал по Катрин...
Таков мой физический и моральный облик. Что касается «социального», он тоже не слишком блестящ. Давно уже я сдал экзамены на лиценциата1 прав и, отбыв воинскую повинность, работаю в качестве стажёра у одного известного адвоката, мэтра2 Тюрпена. Он известен, и потому много зарабатывает — что-нибудь около полумиллиона в месяц. Однако это не мешает ему платить своим никому не известным стажёрам... всего тридцать тысяч франков. Это не золотые россыпи Перу или Голконды, но, живя у родителей, я могу сойти за приятного для окружающих молодого человека. Я не жалею, что выбрал карьеру юриста: ведь на этом поприще встречаешь столько секретарей — само собой разумеется, я имею в виду исключительно тех, кто принадлежит к слабому полу! У одного только Тюрпена их четыре, и все, как одна,— юные и привлекательные. Особенно Жермена, о которой я ещё буду говорить.
1 Во Франции так называется самая низшая учёная степень. (Прим. пер.)
2 Во Франции, обращаясь к адвокату или нотариусу, именуют их «мэтр». (Прим. пер.)
Каждое утро ровно в семь часов будильник папы рассыпает дребезжащий звон. Папа открывает один глаз, потом другой, потягивается, зевает, целует маму в щёку. Слегка пошатываясь, встаёт, поддерживая одной рукой пижамные штаны, и стучит в стену моей комнаты.
— Семь часов! — кричит он.
Как будто я в этом сомневаюсь!..
Выждав несколько секунд, во время которых я мучительно преодолеваю сон, он опять кричит, теперь уже в дверь:
— Ты слышишь, Робер?
Увы, я всё слышу!
— Ну да! — отвечаю я.
И, зацепив под кроватью один из моих шлёпанцев, я ударяю им об пол, чтобы сделать вид, будто встал.
— Наконец-то! — говорит папа.
Он подходит к ночному столику, берёт «мозольный пластырь» и приклеивает кусочек к мизинцу на ноге. Потом лезет под кровать, извлекает оттуда гантельки и проделывает дыхательные упражнения.
— Раз... два!.. Раз... два!.. Раз...
Останавливается, чтобы крикнуть мне:
— В чём дело... Почему тебя не слышно?
Для него эти четверть часа семейной физкультуры — лучшие минуты дня!
Я, не вставая с постели, торопливо вдыхаю и выдыхаю, из моей комнаты несутся такие звуки, словно там раздувают кузнечные мехи.
— Мм... Пфф!.. Мм... Пфф!..
— Не так скоро, не так скоро! — для проформы протестует папа, но по голосу слышно, что он в восторге.
Потом мы по очереди пользуемся умывальной комнатой. Папа совершает свой туалет первым. Он бреется опасной бритвой. Производя эту отчаянную операцию, он всегда вполголоса повторяет неизменную скороговорку: «Бритва правит, бритва всё поправит. Когда б не бритва — все бы мы пропали».

В молодости у папы были дефекты речи, от которых он избавился путём упорных упражнений, заимствовав опыт Демосфена.
Вероятно, вследствие этого знаменитый греческий оратор стал его кумиром и богом... «Когда вы встречаете препятствие, — имел папа обыкновение повторять, — стоит только спросить себя: как поступил бы Демосфен — будь он на моем месте?..»
Наконец и мама встаёт. Тогда мы, все втроём, завтракаем в столовой: хлеб, масло и чёрный кофе.
«...Прилив и отлив провоцируют пертурбации, которые затрагивают северную линию Гавр—Перпиньян», — гнусавит радио.
Поэтически настроенная мама отмечает:
— Облака сегодня утром необыкновенно красивы.
Практик папа делает вывод:
— Ты права, надо захватить зонт.
Затем наступает священнодействие — поверка часов.
«С четвёртым ударом...» — объявляет радио.
Мой отец напряжённо смотрит то на свои ручные часы, то на циферблат стенных. И только после проверки тех и других он усаживается за стол и, просматривая газету, начинает машинально макать в кофе поджаренный хлеб.
Политические новости для папы ежедневно неисчерпаемый источник горечи.
— Сколько их, этих мерзавцев, которых я с радостью засадил бы в тюрьму, — слышим мы его ворчанье.
— Ты безусловно прав, — подаю и я голос.
— Смотри-ка! — восклицает изумлённый папа. — Хоть один раз, да сошлись во мнениях!
Разумеется, это не так. Дело в том, что мы имеем в виду разных мерзавцев. Папа в старину был анархистом, а, достигнув пятидесяти, стал консерватором. Я же, несомненный кандидат в будущие консерваторы, всё ещё воображаю себя анархистом. Ведь мне всего двадцать три, и печень моя ещё не даёт о себе знать. Что касается мамы, её политические взгляды весьма индивидуальны. Она проявляет олимпийское равнодушие к классовой борьбе и будущности демократии. Голосует она за тех кандидатов, которые производят на неё лучшее впечатление своей внешностью. Цвет их глаз для неё имеет куда большее значение, чем их политическая программа.
К тому же мама не переносит политических разговоров за завтраком.
— Кушайте... Вы хоть о себе-то сумейте позаботиться. Куда лучше будет, — ворчала она.
Но заботилась о нас неизменно она. За столом она восседала, словно кассирша в кафе, — раздавала сахар, гренки, намазывала их маслом и следила за моими манерами.

— Робер, держись прямее, — говорила она.
Или же:
— Твой бедный братик никогда так не набрасывался на сахар, а тебе, что ни дай, все мало.
Мой бедный братик!.. Мне невозможно было забыть о нём, хотя мой брат Поль и умер в возрасте четырёх лет. Фотография, где он был запечатлён в матросском костюмчике и шапочке с надписью на ленте «Неустрашимый», висела на стене в столовой. Не проходило дня без того, чтобы мне не ставились в пример его неисчислимые добродетели и достоинства... Добродетели и достоинства, которыми, увы, природа обделила меня.
Но вот папа кончает завтрак. Он складывает салфетку, берёт под мышку портфель, нахлобучивает чёрную шляпу с загнувшимися полями... Мы оба целуем маму — он в одну щеку, а я в другую — и уходим. Он к Сент-Бёву, в Отейль, я к Тюрпену, на бульвар Оссман, возле Сен-Лазар.
Оставшись в одиночестве, мама садится за свой рабочий стол и погружается в работу. Время от времени она перечитывает какую-нибудь фразу вслух: «...Как она уравновешенна, эта девушка! И вместе с тем оправа её очков уподобляет их фарам, а глаза у неё цвета анисовой водки, разбавленной водой. Её взгляд натянут туже пружин матраса, на который она пыталась завлечь меня...»
Владея языком Шекспира, мама не могла применить свои знания ни на что путное и стала специалисткой по переводам бульварных романов, освоив для этой цели вошедший в моду экстравагантный современный язык.
Так проходил месяц за месяцем.
В праздник всех святых мы втроём, одетые в тёмное, выходили из дома, неся каждый по горшку с хризантемой. Мы шли не на монмартрское кладбище, до которого от нашего дома рукой подать и которое столь привлекательно обильной зеленью и колоннадой на вершине холма... Мы держали путь к Пер-Лашез, огромному и мрачному кладбищу, потому что именно там покоился прах моего брата Поля, преждевременно скончавшегося ещё в те времена, когда папа и мама жили в 13-м округе Парижа... Нам волей-неволей приходилось пользоваться автобусом, где наши горшки с хризантемами неизменно сеяли панику: один из горшков (чаще всего тот, который нёс папа) всегда опрокидывался, и земля из него высыпалась на колени какого-нибудь пассажира, который натравливал на нас весь автобус... Контролёр требовал оплаты шести мест, как будто бы и горшки были пассажирами. Это становилось тяжким испытанием. Для разнообразия мама принималась упрекать меня в том, что я разглядываю женские ножки. Что и говорить, мой брат Поль, этот бедный ангелочек, конечно, никогда не стал бы, едучи в автобусе, интересоваться женскими икрами!.. Совсем сконфуженный, я низко опускал голову.
Одиннадцатого ноября папа, прицепив военную медаль (большого формата) к лацкану своего пальто, уходил из дома один. Он направлялся в компании сотен своих коллег, вместе с ним сражавшихся, возжечь неугасимый пламень у Триумфальной арки.
Затем наступали праздники. Целых две недели у нашей двери почти непрерывно звонил звонок. И непрерывно Мари-Луиза, поглощённая своими неосуществлёнными мечтами, открывала дверь.
Приходили мусорщики:
«Большое спасибо, мосье-дам, желаем счастливо встретить Новый год...»
Почтальон предлагал календари:
«Выбирайте самые красивые из всех выпущенных почтовым ведомством. Счастливого вам Нового года...»
Звонила монашка:
«На ёлку сироткам, сестра моя!.. Бог не оставит вас...»
Появлялась и некая филантропка:
«Для школьников, прошу вас... Счастливого вам Нового года...»
Начинали поступать неизбежные праздничные подарки: большая коробка шоколада от госпожи Сотопен (марка «Маркиз де Совиньи»)... Курительный прибор от учеников лицея Сент-Бёва (марка «Герцог де Гиз»)... Шоколад — это ещё туда-сюда — мама его попросту поедала во вред своей печени. Хуже дело обстояло с курительными приборами. Их накопилось уже семнадцать штук, и все были поднесены папе его учениками на рождество. А он не курил!
Так шли месяцы... Проходили годы...
Содержание | Часть 2 |